ЦВЕТАЕВА МАРИНА ИВАНОВНА

(26.09(8.10).1892-1941)



Говорить о религиозном мире поэта всегда опасно и даже двусмысленно. Поэзия - прямое наитие, поэт-естественный пророк, взыскуемый таинственной музой; божеством, а не Богом; Аполлоном, а не Христом. И потому, как правило, в отличие от святого, редко когда поэт бывает на уровне своих откровений. Тем не менее отношение поэта к абсолютному, его личностное восприятие Бога, сплетение его религиозных воззрений  не просто «частное дело», оно неминуемо кладет печать на всю его судьбу и творчество.
Религиозное мировоззрение Марины Цветаевой, видимо, определяется двумя причинами: ее левитским происхождением (в ней, по отцу, четверть священнической крови) и ее, быть может, с этим происхождением и связанное, изначальное неверие, так до трагического конца и не изжитое.
Цветаевский дед по отцу был сельским священником Владимирской губернии. Факт этот мало отмечен в биографических очерках. Всеволод Рождественский обходит его, лукаво утверждая, что «отец... был выходцем из трудовой среды». Но и в пространном и добросовестном очерке Швейцер ничего об этом происхождении не сказано. Л вместе с тем оно не лишено значения. Известно, что левитская кровь обладала особенной силой, поскольку духовенство превратилось в России, начиная с XVI века, в закрытое наследственное сословие, в родовую касту служителей Бога. Войти в нее было нельзя (дворяне, купцы шли в монахи), из нее можно было, после Петра, выйти, но выход этот часто был сопряжен с какой-то если не душевной катастрофой, то с отрывом и надрывом, усугубляющим кризис веры. Закрытость сословия порождала не только его силу: крепость устоев, традиций, быта, но и слабость: недостаток личного призвания, перестой, деградацию, нищету, откуда и пороки: стяжательство, пьянство.
В русской литературе нет сыновей священников, если не считать одного из ее основоположников Тредьяковского и критиков-шестидесятников. Зато в ней прославились не только писательским, но и религиозным даром ряд священнических внуков: Достоевский, Лесков, Вл. Соловьев. Если присоединить Гоголя, который был правнуком священника, то получится, что священническое сословие, обмирщаясь, обогатило русскую культуру крупнейшими религиозными пророками. И хотя левитского в них каждом не более четверти, а у Гоголя всего лишь осьмушка, хочется воскликнуть вместе с Мариной Цветаевой: «О, сила крови!»
На поэте и, вдобавок, женщине левитская кровь сказалась в третьем поколении не столь ярко и, во всяком случае, далеко не столь положительно. Деда своего, о. Владимира, Цветаева не знала и упомянула о нем лишь раз в анкете 1931 года да еще раз вспомнила о «простом» происхождении в стихах:


«Обеим бабкам я вышла внучка
Чернорабочий — и белоручка», —


как видно, придавая ему лишь социальное значение.
Марина Цветаева любила говорить, что главенствующее влияние — стихия музыки, романтизм — идет от матери. Свой мятеж она возводила к бабке по материнской линии, «белоручке-польке», с «надменными губами», «игравшей во дворце вальсы Шопена» и умершей в 28 лет:


«— Бабушка! — Этот жестокий мятеж
В сердце моем! — не от вас ли?»


Но цветаевский метафизический бунт, та опустошенная духовность, смесь тяги к абсолютному с безверием, может восходить в не меньшей мере к отрыву от священнического корня, редко проходящему даром.
В письме к В.В. Розанову 22-летняя Цветаева, тогда еще счастливая жена и мать, призналась со свойственной ей предельной искренностью в своем полном неверии:
«Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни. Отсюда — безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы — молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить».
Такое недвусмысленное признание в устах поэта поражает. Неверие, а уж тем более отрицание Бога, не свойственно поэтам вообще, во все времена, но особенно в начале XX века. Все поколение символистов (за исключением Брюсова) было заворожено потусторонностью. Пришедшие им на смену более трезвые акмеисты весело утверждали благость Творца и творения. Цветаева же выпадает из общего ряда.
Неверие, как и вера, имеет разные побуждения. «Ум ищет божества, а сердце не находит», — писал молодой Пушкин. Разлад у Цветаевой лежит в несколько иной плоскости, и остался у нее на всю жизнь: между чувством, даже чувственностью, не осязающими духовный мир, и умом, который этот мир вынужден признавать. Как многие (как почти все на какие-то моменты жизни), Цветаева споткнулась о молчание загробного мира с интенсивностью, свойственной поэтическому максимализму. Пережившая в детстве и отрочестве целую цепь ранних смертей своих близких, Цветаева взбунтовалась против смерти, которую вдруг ощутила не как дверь в вечность, а как уничтожение живого.
Однако в ранних стихах отношение к смерти у Цветаевой — религиозно-примиренное.


«Благословляю ежедневный труд,
Благословляю еженощный сон.
Господню милость - и господень суд,
Благой закон - и каменный закон.
И пыльный пурпур свой, где столько дыр…
Еще, господь, благословляю - мир
В чужом дому - и хлеб в чужой печи.»


Вспоминая рано умершего маленького Сережу, Цветаева восклицает:


«Понял ты, что жизнь иль смех иль бред,
Ты ушел, сомнений не тревожа...
Ты ушел...
Ты мудрый был, Сережа!
В мире грусть.
У Бога грусти нет!»


Сходным образом, воспевая героиню романа Чарской «Нина Джаваха», она утверждает:


«Смерть — окончанье — лишь рассказа,
За гробом радость глубока».
Королевский отверженный отрок, Людовик XVII
«Знал, под песнь родную засыпая,
Что в небесах проснется — королем».


И сама Цветаева, в благодарность за «детства лучше сказки», молит Господа дать ей «смерть в семнадцать лет».
Однако это отроческое согласие на смерть свою и чужую сменяется вдруг полным ее неприятием. Смерть воспринимается отныне не как завершение жизни, не как «разрешение всех цепей», но как исчезновение:


«Слушайте! — Я не приемлю!
Это — западня!
Не меня опустят в эту землю,
Не меня.
Знаю! —
Все сгорят дотла!
И не приютит могила
Ничего, что я любила,
Чем жила».


Впервые в этом безысходном противопоставлении жизни и смерти цветаевский стих, от отчаяния, становится криком, каким и останется до конца. Раньше «там» было овеяно Божиим присутствием, теперь «тот свет» отрицается, а заодно исчезает и вера в Бога. Бог и «тот свет» у Цветаевой взаимно определяются. Бог для нее не личность, не то абсолютное Ты, без которого трудно мыслится «я». Цветаева не видит мира в Боге, а резко противопоставляет реальное «здесь» неосязаемому, а потому и призрачному «там». Пока жизнь за гробом казалась ее детскому восприятию не только реальной, но и радостной, Бог для нее существовал. С того момента, как перед ее испуганным взором смерть предстала как «ненасытная прорва», как «бездна, отверстая вдали», в ней потухло сознание Бога.
В 1931 году, на середине жизненного пути, Цветаева записала: «Бог (тот свет) — наш опыт с этим. Все отшвыривает». В этой предельно сжатой записи выражена вся религиозная драма поэта. Цветаева была слишком всеобъемлюща, чтобы не признавать умом существование Бога, слишком тонка, чтобы не признавать категорий греха, святости, совести, без Бога лишающихся всякого смысла. Но опытного познания Бога она была лишена.
Духовное познается только духовным, Цветаева же стремилась познать Бога путем чувств. Не удивительно, что на этом пути ее все «отшвыривало», как она сама определяла. Под самый конец жизни, перед возвратом в Россию, когда заколебались вокруг нее устои, Цветаевой вдруг показалось, что она обрела доказательство «того света»: «...если я вдруг, идя, полечу, не удивлюсь, а узнаю, что не может быть — раз все это есть — что нет того света: я сама уже тот свет, с его чувствами. Не может быть, — раз все это есть — что нет того света». Логическое обоснование того света вырастает из психологического переживания. Цветаева не узнает непосредственно окружающую ее реальность: «...шла по чужой улице, когда это была моя, по которой хожу... семь с половиной месяцев каждый день по 3 раза и по которой знаю все, которую всю знаю наизусть».
Чтобы уверить себя в существовании того света, Цветаевой нужно было потерять чувство «достоверности» этого мира. Одновременно жить в двух плоскостях ей не удавалось: достоверность этого мира мешала ощущать достоверность того света, и обратно. Характерно, что в этой диалектической борьбе за веру в потустороннее не присутствуют ни обращение к Богу, ни какое-либо движение сердца. Когда в «Братьях Карамазовых» мать Лизы Хохлаковой исповедует старцу Зосиме свое неверие в загробную жизнь, тот отвечает ей, что убедиться тут можно только опытом деятельной любви. «Любовь к Богу» — завидная доля», — пишет Цветаева Вере Буниной.
Разуверившись в том свете, Цветаева всю свою ненасытную жажду любви обратила на здешний мир. В приведенном выше письме к Розанову она так и выводила свою безумную любовь к жизни из неверия в загробный мир. Но, вероятно, цветаевское неистовое жизнелюбие одновременно причина и следствие ее неверия. Осязаемость посюстороннего не позволяла ей видеть потустороннее. И как бы возвратным движением неосязаемость «того света» разжигает ее опустошающую страсть к жизни. Свою затаенную религиозность, тягу к Абсолюту, неосуществленную духовность Цветаева перенесла на любовь к тварному:


«Оттого и плачу много,
Оттого —
Что излюбила больше Бога
Милых ангелов его».


Но любовь «больше Бога», то есть помимо Него, неминуемо оборачивается абсолютизацией твари, а обоготворение земного — той или иной формой идолопоклонства. Отсюда бешеный и безнадежный донжуанизм Цветаевой. На фоне верности мужу, ради которого Цветаева бросает Россию, а затем себе на погибель и это зная, возвращается в СССР, — одно за другим, бесконечной вереницей, мелькают в ее жизни и творчестве влюбленности в мужчин и женщин, их кратковременное обожание, почти что обоготворение.
Но любовь только к тварному всегда конечна. Цветаева не избежала этого закона. Вспоминая свои стихи 16-го года о любви к «ангелам», то есть, в данном случае, к отдельным людям, Цветаева в письме к Буниной с грустью прибавляет: «Я сейчас — и ангелов разлюбила...». Постепенное охлаждение страсти к жизни приоткрыло дверь к богомыслию. В статьях об искусстве начала 30-х годов Цветаева решительно отмежевывается от атеистов. Она понимает, что им «ничего не остается, кроме земли и ее устройства». А «земное устройство не главнее духовного» и «земля не все, а если бы даже все — устроение людского общежития еще не вся земля».
Но, отмежевываясь от атеистов, Цветаева не дерзает «назвать себя верующей», в церкви чувствует себя чужой, к христианству относится сдержанно. Распространяя на других свое собственное мироощущение, Цветаева утверждает, что «поэт — никогда не атеист, всегда — многобожец». И дальше: «В лучшем случае наш христианский Бог входит в сонм его богов». Но многобожие не есть ли то же язычество, то же обоготворение твари? Так, до самого конца и в самой кончине своей, Цветаева не приобрела достоверность того света. Ее самовольный уход из жизни коренится в этом трагическом метании, в этом пребывании «между», в мучительно-неразрешенном раздвоении. Примечательно, что трое русских поэтов-самоубийц в 20 веке - это потерявший веру Есенин, безбожный Маяковский и безверная Цветаева.


«О, слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!
О, черная гора,
Затмившая - весь свет!
Пора - пора - пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь - быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь - жить.
С волками площадей
Отказываюсь - выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть-
Вниз - по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один - отказ».
(«Стихи к Чехии», 1939)
 

 

 

 

Международная радиостанция КНЛС © 2003- 2008 Все права защищены.