ГРИБОЕДОВ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ

Полторы сотни лет истолковывается критикой «бессмертная комедия» Александра Сергеевича Грибоедова. Казалось бы, еще в 19 веке о «Горе от ума» было сказано все. Образы героев рассматривались со всех сторон, мысль и пафос трактованы на любой вкус. О «Горе» высказался весь цвет русской литературы и критики всех направлений – от Белинского до Ап. Григорьева, от Пушкина до Достоевского. Диапазон оценок был столь широк, что Чацкий представал то патологическим умником, то патологическим глупцом, то чистым западником, то явным славянофилом.

Может быть, как никто в 20 веке, глубину и трагизм комедии Грибоедова смог почувствовать А. Блок. Его высказывания о пьесе немногочисленны, но содержат какой-то особый тревожный подтекст, некий намек на тайну. Блок называл «Горе от ума» произведением «непревзойденным, единственным в мировой литературе, неразгаданным до конца, символическим в истинном смысле этого слова…». Такая оценка художника, чей масштаб и чье влияние на русскую культуру 20 века огромны и чьи ссылки на комедию в собственном творчестве столь откровенны, дает право и обязывает еще и еще раз внимательно вчитаться в знакомый текст и искать в нем новые ответы на больные вопросы русской истории.

Когда с 1824 г. комедия стала распространяться в списках, современники, полюбив ее, в ней не разобрались. Мало кто был способен ощутить всю серьезность, глубину и трагизм отраженного в «Горе» конфликта. Наблюдая непосредственно весь эклектизм российского бытия, современники не могли осознать причин поразительного раздвоения общественного сознания – этой закоренелой, приобретенной в черный момент истории, хронической болезни России, на которую изначальным крестом легло пересечение великих мировых путей: из «Варяг в Греки» и из «Европы в Азию».

Грибоедов – чуткий художник и сын своего «шаткого» времени – долго нес в себе все противоречия уклада русской жизни, все сочетания несочетаемого, всю ту  «смесь французского с нижегородским», которой кризисно больна была послевоенная Россия.

На следствии по делу декабристов автор «Горя» отвечал: «Имя мое Грибоедов Александр Сергеевич. Грекокатолического вероисповедания…» Даже модное увлечение в те годы католицизмом не обошло стороной нашего гения. Но он не принял, подобно Чаадаеву, католицизм бесповоротно, остановился на полдороге, раздвоившись в вере. Двойственность в русской жизни, двойственность в собственной душе переживалась самим Грибоедовым крайне болезненно и чуть не привела его на грань помешательства и самоубийства.

Обретение устойчивой однозначной позиции, умиротворение, возвращение к исконной отеческой православной идее – все это пришло к Грибоедову не сразу. Но главное, что в битве с «демоном» и «мнениями света» поэт выстоял. Он обрел то спокойствие, трезвый взгляд на вещи, волю и стойкое чувство родины, которые позволяли приступить к большой литературной работе. О разительной перемене, которая произошла с Грибоедовым к концу десятилетней его работы над комедией говорили многие, знавшие его в те годы.

«Горе уму» так первоначально называлась комедия. Она задумывалась как пьеса о «прогрессивном», умном, образованном молодом человеке, который несет свет просвещенной истины тупому, косному, пошлому московскому миру. Он честно сражается с этим миром, а злая Москва не понимает его, травит, осмеивает и в конце концов изгоняет совсем… Но поэт взрослел, и наступило время, когда он смог, наконец, возвыситься над мнениями так называемого «прогрессивного круга». В результате бесконечных переделок – а их требовал абсолютный творческий слух гения – пьеса постепенно сменила пафос и смысл на противоположные. Новое название соответствовало новому смыслу. Герой – противопоставивший себя миру бунтарь-язычник – уже не был мил Грибоедову. Положительным героем должен был стать благоволящий к ближнему христианин. Эгоцентризм Чацкого уступил место христоцентризму Софьи.

Православная литература во времена Петровы «указом сверху» была отменена. В подражательной эйфории столичная власть бросилась настигать римскую цивилизацию, и российская просвещенная братия понеслась по проторенной с античных времен дороге на задах европейского дилижанса. Самые одаренные и умные находили в себе отваги спрыгнуть на родную почву и побрести назад к дому: Ломоносов, Державин, Крылов… Грибоедов совершил подвиг. «Замаскировавшись под своего», он устроил «диверсию» на дороге на Запад и смог заметно раздвинуть само направление движения нашей словесности. Он создал прецедент. Он смог отказаться от самой европейской культурной шкалы – шкалы внешней иерархии, языческой самоценности формы и обожествления индивида. Он вернулся к христианской шкале отсчета ценностей: шкале духовной, внутренней – «лествице», ведущей к Богу. Титаническим трудом и напряжением реализуя дар Божий, скалывая и сдирая с неподатливой глыбы материала углы и неровности, Грибоедов отшлифовывал для русской культуры сверхплотное идейное ядро, из которого возродился и пошел развиваться далее русский литературный христоцентризм. К 1828 году – когда автор пьесы достиг возраста Христа – «Горе уму» окончательно превратилось в «Горе от ума». Мастер «крестился».

Итак, обратимся же к самой пьесе и действующим в ней лицам.

Детей в доме Фамусова росло двое: родная Софья и усыновленный «друга, Андрея Ильича покойного сынок» - Александр Чацкий. Софья, и Чацкий одарены природой: они по-своему честны, «идейны» и бескомпромиссны. Натуры цельные, недвуликие. И у ней, и у него своя четкая «жизненная позиция». Но позиции их, «мировоззренческие установки» этих юных максималистов расходятся кардинально. Проявляется это, прежде всего, в их отношении к главе дома и к «фамусовской Москве».

Неприятные стороны этой Москвы Софье известны: сама бы не заметила, так ей не забыл бы указать на них (и во сто крат в увеличенном виде) друг детства, который «пересмеять умеет всех». Но Софье эта Москва – родная. Этот дом, родительский дом, а родителей не судят. И Софья, хотя и может посмеяться с Чацким за компанию, не судит «фамусовскую Москву», умная и наблюдательна, она слепа ко злу, ее мироощущение определяет любовь, поэтому она и не может разглядеть «змия» Молчалина. Она ищет в людях хорошее, и к ней дурное не пристает. Софья – натура светлая, и ее любовь созидательна. Чаяние ее сердца – постепенное очищение и доброе преображение мира. Цель не абстрактная, не иллюзорная; ее путь – создание «счастливого семейства».

Христианка Софья (само имя ее обозначает Божественную Мудрость - мать Веры, Надежды, Любви) сосредоточена на развитии достоинств. Язычник Чацкий, вобравший в себя «дух отрицанья и сомненья» (не даром в ранних редакциях его фамилия писалась через «д»: Ч-адский), совсем наоборот: для этого предтечи нигилистов главное – критика недостатков. У него нет духовного и кровного родства с московским домом, он «сирота» и изначально осужден; а теперь он вообще пришелец из «просвещенной Европы». Для него непонятна и невозможна любовь ко всем этим неидеальным «ближним», в которых столько недостатков. Что ж из того, что к нему они доброжелательны, готовы приютить и помочь молодому дарованию «пробиться в люди». Участие с их стороны его только раздражает. Ему нет нужды быть благодарным: для язычника они – «инородные», «иного племени».

Христианский, «небесный» идеал Софьи примиряет ее с жизнью, позволяет мудро снисходить к несовершенствам смертных. Этот идеал вместе с тем предполагает как следствие и стремление к социальной справедливости: знатная богатая Софья (по молодости не разобравшись) выбирает «бедного, но безгрешного», как она думает, Молчалина и не глядит в сторону «золотого мешка» Скалозуба, который «метит в генералы».

Земной – социальный – идеал Чацкого требует полного отрицания и полной перестройки враждебного «естественного» мира по вечной схеме: «до основанья, а затем…». И начинать, в отличие от Софьи, он собирается не с себя: он и так «идеален». Его цель абстрактна и утопична, поскольку рассчитана на абстрактного «общечеловека». Подобно возгордившемуся демону, он стремится разом разрушить подаренный Богом мир, чтобы поскорее смастерить рукотворный новый. Чацкий – вечный революционер. Неважно, как расцвечено знамя, под которым он сражается, ясно одно – православного Креста и Спаса на нем нет.

Путь отрицанья, путь сомненья, путь «чистой критики», хотя бы и смелый, чистый и благородный, на первый взгляд – бесплоден и непременно разрушителен. Ирония, насмешка, сатира как самоцель – множат, тиражируют зло и, имея благие цели, непременно перерастают во зло. Об этом говорил Грибоедов о Вольтере: «Какое благо? – колебание умов ни в чем не твердых». Об этом говорил Пушкин, когда писал о Радищеве: «…нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви».

Сосредоточенность на зле затягивает во зло. Победа над «драконом» в результате чаще всего превращает в «дракона» победителя. Надежно, надолго вытеснить из жизни злое, в конце концов, можно только терпеливым созиданием доброго.

Чацкий – убежденный патриот. Он бичует пороки офранцуженной Москвы, страстно ненавидит всех «французиков из Бордо» и шлет проклятья: «Чтоб истребил Господь нечистый этот дух // Пустого, рабского, слепого подражанья!..» Как ортодоксальный славянофил он ратует «за нравы, за язык, за старину святую…» яростно отрицает европейское платье, прически, «бритые подбородки». Посмотреть со стороны, так он – настоящий ксенофоб и по-английски консервативен: «Хоть у китайцев бы нам несколько занять // Премудрого у них незнанья иностранцев…». Чацкий любит «умный, бодрый наш народ» и восхищается русской деревней: «…в деревню, в теплый край… Деревня летом – рай».

Но как объяснить тот  феномен, что полтораста лет русский «славянопатриот» Чацкий есть один из самых любимых героев всех отрицателей допетровской (славяно-византийской) традиции? Причем любят его не только левые российские радикалы, которые впитали революционную мысль Запада и всегда готовы «пальнуть в Святую Русь», но и буржуазные либерал-космополиты, ориентированные на Европу? А они господа практичные, и уж в чем, в чем, но в патриотизме их не заподозришь.

В то же время Чацкий никогда не вызывал особых симпатий у тех русских людей, в чьей любви к России сомневаться не приходится: у Пушкина, Гоголя, Достоевского. Что же за парадоксальное отношение к герою-патриоту, которому «дым Отечества сладок и приятен»? В чем загадка Чацкого?

Строку о дыме, переведенную из Гомера, использовал в 1798 г. Державин в стихотворении «Арфа». В первой редакции она так и звучала: «И дым отечества нам сладок и приятен». Но вскоре Державин изменил порядок слов. Он, видимо, почувствовал, что фразу можно произносить по-разному, если делать разные ударения. Можно так: « и дым Отечества нам сладок и приятен». Но можно и так: «и дым Отечества нам сладок и приятен». Умники, готовые по любому поводу осклабиться над Отечеством, всегда найдутся. И поэт полностью снял двусмысленность, лишив возможности каламбурить на счет России:

                               Мила нам добра весть о нашей стороне

Отечества и дым нам сладок и приятен.

Но не затем, чтоб «гробы обнимать родителей священны», мчался на родину Чацкий. Разве ему могут быть «милы добрые  вести о нашей стороне»? Да он о них и слушать не захочет! Явился в дом после трех лет разлуки и сразу начинает «гоненья на Москву». Двух минут не прошло, как увидел Софью, и разражается своим первым желчным монологом. До всякого еще прямого столкновения с москвичами он уже заранее по отношению к ним непримирим. «Москва» у него заведомо во всем виновата, и нет для него в первопрестольной «чистого человека»: «Жить с ними надоест, и в ком не сыщешь пятен?» И нет в его тоне ни снисхождения к людям, ни капли доброжелательности; нет никакого намека на объективную самооценку. Софья пытается обратить внимание Чацкого на самого себя:

                               Хотите ли знать истины два слова?

                               Малейшая в ком странность чуть видна…

                               У вас тотчас уж острота готова,

                               А сами вы…

                               Да! грозный взгляд, и резкий тон,

                               И этих в вас особенностей бездна;

                               А над собой гроза куда не бесполезна…

Но не для просвещенного Европой героя: «Не судите, да не судимы будете!» Этого он не понимает. Поэтому курсив, которым Грибоедов выделяет «дым Отечества приятен» должен указывать на то, что это всем знакомая цитата, но прежде всего на то, что это ложная цитата, сознательно искаженная ради искажения смысла: «Гори они огнем – этот дом, эта Москва, это Отечество!»

Такие рассуждения могут показаться натяжкой. Но дело в том, что демонстрировать подобную глумливую иронию над Отечеством в то время и среди того круга, к которому принадлежал Чацкий, было принято. Вспомнить хотя бы сокурсника Грибоедова по Московскому университету П.Я. Чаадаева (один из возможных прообразов Чацкого) с его «Первым философским письмом». Пушкин ответил на чаадаевское философическое брюзжание о России известными строками: «…я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя…но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

«Дым Отечества приятен», - восклицает в начале комедии возбужденный герой и раскрывается. Патриотизм патриотизму рознь. Можно понимать родину по-язычески – как территориально-этническое образование, так понимали ее, например, декабристы. Но можно понимать родину по-христиански, в первую очередь, как религиозно-культурное пространство в границах территории – родину духа: так понимают Россию православные русские.

Психологический тип Чацкого подробно исследован Достоевским, который четко выделил основной родовой его признак: «…с петровских времен… воспитанники… учились лишь презирать Россию… у них явился атеизм по мере образования… Русские европейцы неминуемо атеисты, пока оторваны от народа».

Не социальная несправедливость, но именно мировоззренческая несовместимость – вот действительная, хотя и не лежащая на поверхности причина столкновения Чацкого с патриархальной Москвой. Никакими социально-экономическими причинами не объяснить, почему первыми зачинателями наших революций были люди обеспеченные и занимавшие высокие ступени общественной иерархии – декабристы. А то, что Чацкий – типичный будущий декабрист, признавали многие.

Посеянные иноверие и безверие, главным образом через печать и введенную в 18 веке европейскую систему образования, повлекли за собой мировоззренческое отчуждение нашей просвещенной элиты от православного народа. И подобно тому как над Америкой висит проклятие, замешанное на крови черной и белой рас, так давняя, незаживающая боль России – это глубокое религиозное разобщение интеллигенции и народа, внутренний раскол нации, заставляющий из века в век восставать друг на друга единокровных братьев.

О позиции самого Грибоедова свидетельствуют его слова о том, что «только в храмах Божиих собираются русские люди; думают и молятся по-русски. В русской церкви я – в отечестве, в России! Меня приводит в умиление мысль, что те же молитвы читаны были при Владимире, Дмитрии Донском, Мономахе, в Киеве, Новгороде, Москве; что то же пение одушевляло набожные души. Мы – русские только в церкви, а я хочу быть русским».

Чацкий же, декларирующий свою любовь к народу, в жизни будет только турист, наблюдающий Россию из окна кареты, и в русской деревне он будет лишь дачником. Стремительно, уверенно, ничуть не сомневаясь в своей правоте и превосходстве, влетает он в Москву. Пришел, увидел… но вот победить ни древней Москвы, ни мудрой Софьи – в то время не смог. Что было потом – знает история. 

 

 

 

Международная радиостанция КНЛС © 2003- 2008 Все права защищены.