БУНИН ИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ

(1870-1953)

                           Ни пустоты, ни тьмы нам не дано:

                           Есть всюду свет, предвечный и безликий…

                           Вот полночь. Мрак. Молчанье базилики,

                           Ты приглядись; там не совсем темно,

                           В бездонном, черном своде над тобою,

                           Там на стене есть узкое окно,

                           Далекое, чуть видное, слепое,

                           Мерцающее тайною во храм

                           Из ночи в ночь одиннадцать столетий…

                           А вкруг тебя? Ты чувствуешь ли эти

                           Кресты по скользким каменным полам,

Гробы святых, почиющих под спудом,

И страшное молчание тех мест,

Исполненных неизреченным чудом,

Где черный запрестольный крест

Воздвиг свои тяжелыя объятья,

                                    Где таинство сыновнего распятья

                                    Сам бог-отец незримо сторожит?

                                    Есть некий свет, что тьма не сокрушит.

  («Свет»)

На фоне русского модернизма начала ХХ века поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в новых поэтических формах. Он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые достались нам от старого доброго времени. Он принял наследство. Он не заботится о внешней новизне, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии ценны вовсе не последние слова.

Дорого в Бунине то, что он – только поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя ни к какой школе, нет у него теории словесности. Он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда ему есть что сказать и когда сказать хочется. За его стихами чувствуется еще нечто другое, нечто большее: он сам, его душа.

Душа поэта говорит стихами. И лучше стихов все равно не скажешь. Но так как Бунин вообще с удивительным искусством возводит прозу в сан поэзии, не отрицает прозы, а только возвеличивает ее и облекает в своеобразную красоту, то одним из высших достоинств его стихотворений и его рассказов служит отсутствие между ними принципиальной разницы. И те, и другие – два облика одной и той же сути. И там, и здесь автор – реалист, даже натуралист, ничем не брезгующий, не убегающий от грубости, но способный подняться и на самые романтические высоты, всегда правдивый и честный изобразитель факта, из самих фактов извлекающий глубину, и смысл, и все перспективы бытия.

Откроем же томик Ивана Алексеевича Бунина и окунемся на несколько мгновений в  прекрасный мир его песенной прозы.

«В знак веры в жизнь вечную, в воскресение из мертвых, клали на Востоке в древности Розу Иерихона в гроба, в могилы.

Странно, что назвали розой да еще Розой Иерихона этот клубок сухих, колючих стеблей, подобный нашему перекати-поле, эту пустынную жесткую поросль, встречающуюся только в каменистых песках ниже Мертвого моря, в безлюдных синайских предгориях. Но есть предание, что назвал ее так сам преподобный Савва, избравший для своей обители страшную долину Огненную, нагую мертвую теснину в пустыне Иудейской. Символ воскресения, данный ему в виде дикого волчца, он украсил наиболее сладчайшим из ведомых ему земных сравнений.

Ибо он, этот волчец, воистину чудесен. Сорванный и унесенный странником за тысячи верст от своей родины, он годы может лежать сухим, серым, мертвым. Но, будучи положен в воду, тотчас начинает распускаться. Давать мелкие листочки и розовый цвет. И бедное человеческое сердце радуется, утешается: нет в мире смерти, нет гибели тому, что было, чем жил когда-то! Нет разлук и потерь, доколе жива моя душа, моя Любовь, Память!

Так утешаюсь и я, воскрешая в себе те светоносные древние страны, где некогда ступала и моя нога, те благословенные дни, когда на полудне стояло солнце моей жизни, когда, в цвете сил и надежд, рука об руку с той, кому Бог судил быть моей спутницей до гроба, совершал я свое первое дальнее странствие, брачное путешествие, бывшее вместе с тем и паломничеством во Святую землю Господа нашего Иисуса Христа. В великом покое вековой тишины и забвения лежали перед нами ее палестины – долы Галилеи, холмы иудейские, соль и жупел Пятиградия. Но была весна, и на всех путях наших весело и мирно цвели все те же анемоны и лилии полевые и пели те же птицы небесные, блаженной беззаботности которых учила евангельская притча…

Роза Иерихона. В живую воду сердца, в чистую влагу любви, печали и нежности погружаю я корни и стебли моего прошлого – и вот опять, опять дивно прозябает мой заветный злак. Отдались, неотвратимый час, когда иссякнет эта влага, оскудеет и иссохнет сердце – и уже навеки покроет прах забвения Розу моего Иерихона.»

                                                                                                               («Роза Иерихона»)

Словно великолепная драгоценная парча расстилается перед нами поучительная повесть о «господине из Сан-Франциско», о богатом старом американце, скоропостижно умершем во время увеселительного путешествия на Капри. Не знаешь, что и взять из этого каскада словесных бриллиантов, рассыпанных по блистательным и жутким страницам… Изображение ли роскошного знаменитого парохода «Атлантида» или картину океана? Не тендециозное, а художественное противоположение сказочных зал гигантского судна и его «подводной утробы мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу» подобной, - той, где «глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми  от пламени», - этой «кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля», - или же образ «Дьявола. Следившего со скал Гибралтара, с каменистых врат двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем»? Когда читаешь у Бунина про этот титанический корабль, таящий на самом дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами подводной утробы, осмоленный гроб с господином из Сан-Франциско, так недавно на этой же «Атлантиде» в блеске и пресыщенности, в изысканно-роскошной обстановке направлявшимся в Европу на поиски новых наслаждений, то испытываешь какое-то мистическое чувство. И этот многоярусный, многотрубный корабль во мгле океана кажется символом человечества, одновременно сильного и жалкого, гордого и ничтожного, одинаково исполненного несчастья и вины, преступления и наказания. С сарказмом сопровождает Бунин этот корабль человеческой жизни, и особенно тех праздных путешественников его,  которые властвуют чарами золота в мире и в своих руках, разжимаемых одной только смертью, держат не только все материальные радости существования, но и многие чужие жизни. Громадный корабль человеческого греха движется по океану мира, и только грубая смерть  вдруг кого-нибудь их этих грешников вытолкнет из пышных зал и столкнет в космическую пучину. Другие же остаются равнодушными, пока не наступит и их неизбежный черед.

Но жестокая и мрачная симфония Бунина, величавая и гневная, в его многострунной музыке находит себе и некоторое молитвенное восполнение. И вот мы читаем о двух нищих абруццких горцах, которые на том же острове Капри, где так неожиданно прервал свое путешествие богатый американец, ранним утром спускались по древней финикийской дороге. Шли они, «и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними». «На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, Матерь Божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного Сына Ее. Они обнажили головы, и приложили к губам цевницы – и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, Ей, Непорочной Заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и Рожденному от чрева Ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной»…

Но есть у великого писателя и другие  страницы, читать без содрогания которые нельзя. Таков «Суходол». Рассказы этого цикла посвящены русской деревне. Кошмарною пеленою расстилает Бунин перед нами деревню, ее ужасающую нищету, грязь, душевную и физическую скверну, рабство, безмерную жестокость и низость, жадность, неслыханное равнодушие брата к брату, мужика к мужику. Но на этом фоне, которому дал свои мрачные краски весь человеческий ад, выступают отдельные образцу такого страдания, такой праведности, такой бесконечной боли, что на них сердечной болью беззащитно отзываются и сам писатель, и его взволнованные читатели. И сквозь поруганную, оскверненную человечность опять светится оправдание добра, и опять склоняешься перед святыней души.

Когда читаешь Бунина, то не только беспредельную жалость чувствуешь и болит совесть, но и бесспорным становится, что, пусть сколь угодно свидетельствует о себе автор в стихотворении «Я не люблю, о Русь, твоей несмелой тысячелетней рабской нищеты», - он все-таки не может не испытывать к ней самой жалостливой нежности, и невольно в свою как будто бесстрастную манеру, в свое эпически-невозмутимое повествование он вплетает нити-нервы своего острого сочувствия, быть может, даже – заглушенное отчаяние. Перед мукой чужого страдания Бунин так пристально вглядывается в деревню и так беспощадно показывает ее наготу, что эта деревня – ему родная. Он – любящий сын русского Ноя, и наготе отцовской не смеется, и к ней не равнодушен. Ему не все равно. Он сам не горожанин; он не любопытствующие наезды совершает на деревню, а духовно живет с ней, и самая большая доля его писательского существа неотразимо и навсегда заинтересована как раз деревенским началом и безначалием. Деревня для него не сюжет. С Русью он связан роковой связью. В том, чем она виновата, виноват и он; то, чем деревня дурна, присуще и ему самому.

Порою Бунин  - писатель жесткий, даже жестокий, но на фоне этого сколь пронзительна его лирика сочувствия, та расстроганность, какою дышит многое в его прозе и стихах.

Вот пример такой сочувтвенности, где сострадание возведено и в космические, и в божественные сферы:

                           Плакала ночью вдова:

                           Нежно любила ребенка, но умер ребенок.

                           Плакал и старец-сосед, прижимая к глазам рукава,

                           Звезды светили, и плакал в закуте козленок.

                           Плакала мать по ночам.

                           Плачущий ночью к слезам побуждает другого;

                           Звезды слезами текут с небосклона ночного,

                           Плачет Господь, рукава прижимая к очам…

                                                                                       («Плач ночью»)

Бунину послушны и нежные и стальные слова. Мастер сосредоточенного сонета, он – повелитель сжатого и глубокого слова, живой образец поэтической концентрации, и в то же время всю музыку упоительных грез умеет он передать в своих нежнейших стихах.

Верный солнцу, уловленный его «золотым неводом», послушный природе, Бунин ей не противоборствует: весна говорит ему о бессмертии, осень навевает думы печальные. Он так чудно показал, что «опять, опять душа прощает промелькнувший, обманувший год». Душа прощает природе и судьбе. Невозможно противиться «томному голоду» и зову весны, светлому и нежному небу, которое что-то обещает, и бедное, доверчивое сердце человека опять ожидает ласки и любви, чтобы опять их не дождаться. У Бунина не только «душа на миг покорна», но и вообще он покорен мирозданью, хотя, в отдельные мгновенья, когда «восходит на востоке мертвец-Сатурн и блещет как свинец», у поэта возникают уже не благочестивые мысли о Творце-труженике, рассеивающем в мире «огненные зерна» звезд.  А трепетное осуждение: «воистину зловещи и жестоки твои дела, творец!». Эта общая, лишь на минуты колеблемая покорность Бунина имеет свой источник в способности его проводить нити между собой и остальным, побежать века и пространства. Так далеко, под Хевроном, вышел он из-под черной палатки, и душа его долго искала хоть единой близкой души в полумраке и повторяла «сладчайшее из слов земных – Рахиль!»

                           …Светили

                           Молчаливые звезды над старой

                           Позабытой землею… В могиле

                           Почивал Авраам с Исааком и Саррой…

                           И темно было в древней гробнице Рахили.

   В дивном стихотворении «Христос», которое пронизано светом полудня и лучезарно в самых звуках своих, он рассказывает, как живописцы по строительным лесам храма шли в широких балахонах, с кистями, в купол – к небесам; они, вместе с малярами, пелитам песни и писали Христа, который слушал их, и все им казалось, что

                           …под эти

                           Простые песни вспомнит Он

                           Порог на солнце в Назарете,

                           Верстак и кубовый хитон.

   Ибо ближе всего ко Христу хитон повседневный и песни простые; оттого и Бунин певец простых и прекрасных песен, художник русской жизни, сделался близок и к Палестине, и к Египту, к религии – ко всей красоте и ко всей широте мирозданья. Его достойная поэтическая тропа привела его от временного к вечному, от близкого к далекому, от факта к мифу. И потому его странничество, его неутомимая тоска по морям и землям получает высшее оправдание, и до предельных высот религиозной красоты доходит к него вот это стихотворение, одно из самых глубокомысленных во всей литературе:

                           Как старым морякам, живущим на покое,

                           Все снится по ночам пространство голубое

                           И сети зыбких вант; как верят моряки,

                           Что их моря зовут в часы ночной тоски,-

                           Так кличут и меня мои воспоминанья:

                           На новые пути, на новые скитанья

                           Велят они вставать – в те страны, в те моря,

                           Где только бы тогда я кинул якоря,

                           Когда б заветную увидел Атлантиду,

                           В родные гавани во веки я не вниду,

                           Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,

                           Все будет сниться сеть канатов смоляных

                           Над бездной голубой, над зыбью океана:

                           Да, чутко встану я на голос Капитана!      

(«Зов»)

   Да. Если мир – море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к его голосу, среди ревностных Божьих матросов, находится и поэт Бунин…

 

 

Международная радиостанция КНЛС © 2003- 2008 Все права защищены.